– Так это, кажись, наш толмач, Пырей… Да, гляди, точно он, как жив-то остался?! – воскликнул один из охоронцев.
– Скачите, помогите ему, он, похоже, в горячке! Мы со священниками спрячемся в лесу. Как пойдёте за нами, берите ошую, вернёмся туда, где сидели вчера!
В это время с новой силой грянула сеча, – лавина киевских конников достигла тылов древлян.
Когда древлянские охоронцы легата вместе с потерявшим сознание Пыреем достигли леса, ни Энгельштайна, ни охоронцев юного Александра из Изборска они не нашли. Только тело верного помощника Отто лежало распростёртым на земле подле невысокого пня, почти полностью сокрытого высокой травой, а рядом понуро стоял верный скакун. Похоже, конь на всём скаку зацепился копытом за скрытый в траве корень, и седок, вылетевший из седла, раскроил о пень голову.
– Уходить надо, да поскорее, наших уже в коло взяли, в любой миг за нами погоню пошлют, давай поспешай, до темноты в лесу посидим, а там домой, тут уже нечего делать, шевелись!
– Погоди, Пырей ожил, помоги посадить его на коня Отто, и двинемся, – торопливо проговорил второй охоронец и спешился, чтобы поймать повод тонконогого коня папского служителя.
– Плох он совсем, того и гляди, свалится, ты за ним приглядывай, – проговорил старший древлянин, с сомнением окидывая нетвёрдую посадку на коне ничего не понимающего толмача, который так и норовил сползти с седла.
Они двинулись друг за другом по узкой лесной тропе, что вскоре разделилась на две. Трое, не раздумывая, свернули ошую, потому что десная дорожка шла в сторону Киева, о котором они теперь боялись даже думать.
– Взяли мы, княже, легата Римской церкви по имени Энгельштайн, – доложил Мишата. – И изменника Пырея раненого прихватили.
– А с помощником легата – Отто – промашка вышла, – виновато обронил Ерофей. – Ловкий оказался, от захвата ушёл да с клинком на меня кинулся, а едва мы на ножах схватились, Кулпей ему в спину и врезал, а он со всего маху об пенёк виском, там и дух испустил.
– Так баялса я сильна, что уйдёт ета пастор, он уже сапсем на коня вскочил, пока Ерошка с этай Отто схватись. Я епископа камча с коня скидал, а помощника только в спину ногой мала-мала толкал, – досадливо проворчал непривычно высокорослый для кочевников Кулпей.
Дивоока ещё со вчерашнего дня не могла найти себе места. Божедар не пришёл домой, как обычно, а прислал какого-то гонца сообщить, что занят на службе. Непонятно чем, гонец Дивооке не понравился – какой-то мелкий, вёрткий, сказал, и тут же исчез, ничего и расспросить не успела. Ночь почти не спала, и с самого раннего утра, что бы ни делала, всё падало из рук, она, как говорят, была «сама не своя». Поэтому, когда под вечер к подворью подъехал воз и несколько всадников, сердце её замерло, а ноги вдруг отяжелели, будто враз налившись тёплой водою. Она с трудом смогла подойти к возу и, узрев лежащее на житной соломе распростёртое тело Божедара, упала ему на грудь, как не так давно при встрече. Она не рыдала и не стенала, просто гладила чуткими дланями его чело и ланиты, уже холодные, но такие родные и близкие. Воины что-то скорбно рекли о вражьих лазутчиках, кои хотели убить князя, и о том, что Божедар с ними схватился, насмерть уложил четырёх, а пятый его самого поразил в спину, что поднята на ноги вся стража киевская и того, пятого, обязательно найдут… Но не слышала того почерневшая вмиг ликом Дивоока. Она молча, не разжимая сведённых горем уст, беседовала с милым, и, может быть, он ей в сей скорбный миг что-то отвечал, оправдываясь за свой поступок.
– Не плачь, любимая, я не мог по-другому… Я самый счастливый из всех, ухожу молодым, и сильным, и любимым тобой… волшебной девой, моей Дивоокой-Артемидой! – Сие прозвучало так явственно, что дева на миг даже с недоверием глянула на бледный недвижный лик.
– Прости, княже, обмишурились мы в этот раз, – молвил Мишата, понурив голову. Непривычно было видеть всегда спокойного и уверенного старшего изведывателя виноватым и даже несколько растерянным. – По всему выходило, что сей охоронец греческий Божедар-Дорасеос специально заслан Визанщиной, чтобы тебя убить. Думали, он нарочно деве с Подола голову закрутил, показать, что тут жить собирается, семью завести, и тем легче в охоронцы княжеские влезть. – Старший изведыватель чуть помедлил. – А всё оказалось не так, положил своих же изведывателей…
– Что с ним? – спросил князь.
– Кто-то его сзади поразил, видать, тот, что в живых остался. А четверых он одолел, добрый воин был, эх, жаль такого! – снова тяжко вздохнул Мишата.
– Сколько провозились с этими христовыми трапезитами, думали, всё учли: даже злато повелели Руяру у них принять, хоть и трудно было его на то уговорить, чтоб Божедара в охоронцы взял! – Шустрый Скоморох меж высоким Мишатой и богатырём Руяром выглядел вовсе малоростком, да говорил, по обыкновению, быстро и горячо. – Вроде всё рассчитали, засаду крепкую устроили, а вот самое главное – Любовь – в расчёт не взяли! – горестно вздохнул Скоморох.
– Великие дела может Любовь с человеком сотворить, только не всем её испытать дано, – задумчиво молвил Ольг, глядя куда-то перед собой. – А сему Яро-бог сердце открыл… Похоронить грека с почётом воинским, как подобает. Жена, говоришь, у него из местных, а дети есть?
– Нет, княже, рекут, затяжелела она только, и вот так… – развёл руками старший изведыватель.
– Коли дитя родится, чтоб от казны княжеской забота о нём и матери была, – наказал Ольг и, чуть подумав, добавил: – Любовь истинная есть торжество Великого Триглава, а потому от неё особые дети рождаются, а то, что грек он был или ещё кто, не суть важно. Вон в Киеве сколько княжил Дирос, тоже грек, а люд киевский уважал его за справедливость и заботу, да и не собирался он силой крестить Киев, как нурман Скальд. Не так важно, из какого народа человек, а важно, какого он Рода по сути своей. Сколько их, выходцев разных, в моей дружине, да и в Киеве том же, или в Нов-граде, главное, кто сей человек по духу. Коли русский дух в нём и живёт по Правде Русской, наш, значит, а нет – иноземец, вот и всё различие.