– Так порушим же, дети мои, возлюбленные Богом нашим Иисусом Христом, – вскричал проповедник, принимая из рук старшего телохранителя приготовленный заранее топор, – сие древо и сии камни, как символ языческой скверны, которое по невежеству называли вы ранее богом своим и которому посвящали молитвы свои!
В наступившей полной тишине, когда даже птицы, населявшие огромную крону древа, замолкли в ожидании беды, шагнул к могучему стволу бледноликий священник и ударил по живому раз, другой, третий. Крепкое древо, как добре натянутая струна, отозвалось на каждый удар топора едва заметной дрожью, которая разбежалась тревогой по корням и ветвям и погасла частью в сырой земле, а частью в небесном своде, где лопотала бесчисленная листва. Как и чем ответят на сию дрожь земля и небо?
Бум-бум-бум – негромким набатом звучали удары. Тридцать три раза, по числу лет своего кумира Христа, поднимал дрожащей рукою тяжёлый для него топор философ Иллар и опускал в морщинистую кору Священного Древа. Острое железо повредило тёмную бугристую кожу, под которой показалась светлая и влажная плоть. Обессиленный, философ хотел передать топор кому-нибудь из просветлившихся тавроскифов, но никто из них не принял орудие. Наступило неловкое молчание. Один из охоронцев Иллара сделал знак друнгарию, и воины, подходя по одному, принялись наносить сильные рубящие удары в основание могучего ствола, посылая мерные сигналы смерти.
– Беда, великая беда станется, – прошептал одними побелевшими губами дед Щука и обессиленно опустился на землю, ощущая от неё каждый новый удар топора.
Потом воины подходили уже не по одному. Забрав у русов топоры, которые те так и не решились пустить в дело, греки кромсали неподатливое древо с разных сторон, попирая ногами, обутыми в воинские сандалии, груды дубовой коры и щепы.
Первой пала вишня. Уже полностью был перерублен её ствол, но крепкие объятия ветвей могучего дуба не давали упасть любимой, они до последнего были верны друг другу и принимали смерть вместе, не разделяя переплетённых ветвей. Даже мужи и старейшины, глядя на гибель деревьев, плакали, не говоря о жёнах и вторящих им младенцах. Только люди из иного мира, видящие в деревьях лишь дрова для растопки или будущие стропила для поддержания тяжёлой черепицы на богатых греческих домах, всё более распалялись из-за неподатливой твёрдости великана и его упорного нежелания пасть к ногам победителей.
Второй десяток воинов занялся уничтожением каменного святилища Хорса, бывшего одновременно солнечным календарём, с неведомо каких времён указующим наступление летнего солнцестояния. Единственное, что смогли сделать воины, – это расшатать и повергнуть менгир – перст Бога.
Не удалось грекам за день срубить дерево. Раззадоренный, друнгарий повелел воинам не останавливаться и продолжать рубить ночью, при свете факелов. Никто из людей не расходился, все словно были парализованы неслыханным святотатством и невозможностью повлиять на сие неотвратимое злодеяние.
Когда утром взошло солнце, Дуб ещё стоял, встречая новый и последний за свою тысячелетнюю жизнь светлый день. Только привычного щебета и пересвиста птиц не было слышно ни в зелёной кроне великана, ни на деревьях вокруг. Животные и птицы, внемля стону низвергаемого исполина и боли, заполоняющей все близлежащие пространства, покинули место смерти. Вот искромсанный ствол истончился до своего предела, внутри что-то громко хрустнуло, дуб вздрогнул и медленно покачнулся. Люди бросились врассыпную. Гулко, с хрустом рвущихся членов, рухнул наземь Священный Дуб, прикрыв собой тонконогую вишню. Казалось, вся долина вздрогнула и твердь земная поколебалась от этого могучего удара. И все вдруг разом узрели над собой не голубое небо, каким оно было с утра, а тёмные клубящиеся тучи, будто стекавшиеся со всех сторон в лишившуюся защиты долину.
Греки боязливо закрестились, пугаясь надвигающейся грозы, и по команде друнгария поспешили покинуть место недолгой своей дислокации. А небо уже роняло первые крупные слёзы на их железные шеломы, кольчуги и лорики. Раскаты небесного гнева всё приближались, заставляя воинов снимать свои шлемы с гребнями, которые прежде всего может поразить молния. И только философ Иллар, опьянённый победой над Дубом, взобравшись на ствол и подняв руки горе, восторженно восклицал, что гроза – это божий знак ниспровержения языческого Перуна и воцарения на этой земле власти Иисуса Христа!
В тот же день Иллар с отрядом покинул селение. Ему предстояла ещё более трудная задача: поездка в Итиль и философский спор о вере с иудейскими раввинами и сарацинскими муллами.
Когда греческий философ и мусульманский кадий удалились, в помещении дворца остались несколько бородатых раввинов, одетых, несмотря на жару, в перепоясанные халаты и шапки.
– Рабби, как тебе удалось так быстро убедить христианина и магометанина признать преимущество иудейской веры? – с удивлением и восхищением спросил один из них, обращаясь к старшему. – Ведь ещё вчера каждый горячо отстаивал только свою точку зрения…
Иудейский первосвященник, прибывший в Итиль специально для словесного поединка с христианскими и мусульманскими философами, загадочно улыбнулся.
– Всё очень просто, братья. Я посоветовал мудрейшему Кагану нашему поговорить наедине с греческим философом и задать ему такой вопрос: твоя вера хороша, но если бы тебе пришлось выбирать между исламом и иудаизмом, что бы он выбрал, какая вера, на его взгляд, лучше? Греческий философ ответил, что выбрал бы иудаизм, потому что у исмаильтян нет ни субботы, ни праздников, ни заповедей, ни законов; они едят всякую мерзость – мясо верблюдов и лошадей, мясо собак и всяких пресмыкающихся. Тогда я посоветовал Кагану поговорить наедине с аль кади, представлявшим ислам, и попросить его сказать по правде, если взять веру христиан и иудейскую веру, то которая из них ему кажется лучшей? Аль кади отвечал Кагану: «Иудейская вера – это истинная вера, а вера христиан не настоящая, они едят свиней и всякую нечисть и поклоняются творениям рук своих».